Не эксцесс, а долгосрочный выбор: почему «структурная трансформация» — это давнее решение российских элит

У наблюдателя, привыкшего к циклической логике экономической политики, может возникнуть соблазн увидеть в нынешней ситуации в РФ некое временное отклонение. Дескать, обстоятельства вынудили правительство пойти на экстраординарные меры, но как только конъюнктура смягчится, маятник качнётся обратно — к нормализации отношений, к разумному балансу между приоритетными и «обычными» секторами, к «возвращению на траекторию устойчивого роста», как любит выражаться глава финансового регулятора, и к низкой инфляции. Однако совокупность данных — как текущих, так и ретроспективных — скорее опровергает эту гипотезу, чем подтверждает её. Решения в бюджетной, тарифной, денежно-кредитной и внешнеэкономической сферах складываются в цельную картину, и эта картина выглядит не как реакция на форс-мажор, а как сознательный долгосрочный выбор российских элитариев.

Оборонные расходы: двадцатилетний тренд, а не всплеск

Первый и наиболее очевидный аргумент против версии о «временном эксцессе» — динамика расходов на национальную оборону. Согласно данным Worldbank, опирающимся на открытую статистику, доля оборонных расходов в ВВП России следовала вполне определённой траектории:

  • 2000 год: 3,31% ВВП;

  • 2008 год: 3,15% ВВП;

  • 2012 год: 3,69% ВВП;

  • 2016 год: 5,43% ВВП;

  • 2020 год: 4,14% ВВП;

  • 2021 год: 3,58% ВВП;

  • 2022 год: 4,61% ВВП;

  • 2023 год: 5,40% ВВП;

  • 2024 год: 7,05% ВВП.

Как видно из этого ряда, рост доли оборонных расходов в ВВП не начался в 2022 году — тогда он лишь резко ускорился. Устойчивый повышательный тренд сформировался ещё в начале 2010-х годов: с 3,4% ВВП в 2011 году показатель вырос до 5,4% ВВП к 2016-му — то есть более чем на 60% за пять лет. Характерно, что этот рост происходил в условиях, когда цена нефти сначала держалась выше $100 за баррель, а затем резко упала, — однако приоритетность финансирования государственного заказа в приоритетных секторах не пересматривалась ни при высоких, ни при низких нефтяных доходах.

Для понимания масштаба этого выбора полезно сравнение с другими нефтеэкспортёрами. По данным за 2023 год, Саудовская Аравия тратила на оборону около 8,4% ВВП, ОАЭ — 5,6%, а Норвегия — лишь 1,6%. Россия с её 5,4% в 2023 году и 7,05% в 2024-м занимает уникальную позицию среди крупных нефтедобывающих стран, фактически приближаясь к мобилизационной модели экономики

Не менее красноречива и структура бюджетных расходов. Согласно официальным данным об исполнении федерального бюджета, доля расходов по разделу «Национальная оборона» в общих расходах бюджета выросла с 7,5% в 2010 году до 19,5% в 2016-м. К 2024 году, по оценкам, эта доля превысила 20%. Иными словами, каждый пятый рубль государственных трат направляется на оборонныее цели — пропорция, не наблюдавшаяся с позднесоветского периода

К 2024 году доля оборонных расходов достигла 7,05% ВВП — уровня, сопоставимого с показателями СССР в поздние 1980-е. Эта цифра ставит Россию в один ряд со странами, которые длительное время поддерживают мобилизационную модель экономики, — но, в отличие от большинства из них, российская экономика не относится к числу малых или ресурсно-монопродуктовых. Сам факт, что расходы такого масштаба предусмотрены трёхлетним бюджетом 2026–2028 годов и фактически превышаются при исполнении (за первые четыре месяца 2026 года казна освоила 40% годового плана), исключает их интерпретацию как временной меры.

Тарифная политика: два десятилетия перераспределения ресурсов

Сознательное использование регулируемых тарифов для перекачки ресурсов из гражданских секторов в инфраструктурные монополии — практика с многолетней историей, что убедительно подтверждается официальными документами.

Прогноз социально-экономического развития РФ на 2017 год и плановый период 2018–2019 годов, разработанный Минэкономразвития, содержит оценку, которая стоит того, чтобы привести её полностью: «В период с 2000 по 2015 годы цены и тарифы на товары и услуги инфраструктурных организаций увеличивались темпами, существенно превышающими инфляцию. Так, цены на газ выросли в 15 раз (в 2,5 раза выше инфляции), тарифы на электроэнергию и железнодорожные перевозки грузов — в 10 раз (в 1,7 раза выше инфляции), тарифы на водоснабжение и теплоснабжение — в 28 раз (в 4,7 раза выше инфляции)».

Далее документ констатирует, что «применяемые в предшествующий период методы регулирования сформировали затратную модель деятельности инфраструктурных компаний, нацеленную на извлечение краткосрочной выгоды от использования располагаемых активов», что «неизбежно привело к сверхинфляционному росту тарифов без улучшения качества и обновления действующих производственных мощностей сектора инфраструктуры»

Принципиально важно, что само министерство в 2016 году признавало эту модель неэффективной и предлагало перейти к принципу «инфляция минус» — то есть к индексации тарифов на уровне не выше инфляции за вычетом коэффициентов эффективности. В 2017–2019 годах правительство пыталось перейти к принципу «инфляция минус», ограничив рост тарифов уровнем ниже инфляции. Однако после 2022 года от этого подхода полностью отказались. Новый прогноз Минэка на 2027–2029 годы закладывает систематическое превышение темпов индексации тарифов над целевым уровнем инфляции: оптовые цены на газ растут на 7–9% в год, конечная цена электроэнергии для населения — на 8,6–9,1%, совокупный платёж за коммунальные услуги — на 6,1–8,7% при официальной цели по инфляции в 4%.

Таким образом, модель «затратного роста», которую само правительство ещё недавно критиковало, теперь не просто сохранена, но и усилена. Она зафиксирована в трёхлетнем прогнозе — то есть расписана на годы вперёд и не привязана к текущей геополитической ситуации. Это поведение, характерное именно для стратегического выбора, а не для тактического лавирования.

 

Внешний долг и резервы: стратегия «крепости» с многоходовой предысторией

Тезис о долгосрочном выборе элит хорошо подтверждается и эволюцией внешнеэкономической политики. Поворот от модели открытой интеграции в западные рынки к модели «экономической крепости» готовился задолго до 2022 года — через последовательное накопление резервов, снижение внешнего долга и изоляцию финансовой системы.

Согласно данным ЦБ РФ, международные резервы России устойчиво росли на протяжении почти двух десятилетий. Среднее значение резервов за весь период наблюдений (с 1998 года) составляло 518,8 млрд долларов. Исторический максимум был достигнут 30 января 2026 года — 826,8 млрд долларов. Однако накопление резервов происходило волнами на протяжении многих лет: с 2008 по 2012 год в резервы было добавлено более 500 тонн золота, с 2014 по 2019 год — ещё свыше 1200 тонн. Эта политика, активно проводившаяся после кризиса 2008–2009 годов, имела вполне определённую цель — создание «подушки безопасности». К 2026 году эта подушка была использована для финансирования бюджетного дефицита и компенсации санкционного давления, но сам факт её создания задолго до текущих событий говорит о долгосрочном характере стратегии.

Параллельно внешний долг РФ последовательно сокращался. По данным ЦБ РФ совокупный внешний долг РФ снизился с пиковых 732,8 млрд долларов во втором квартале 2014 года до 308,1 млрд долларов в третьем квартале 2025 года — более чем вдвое. Государственный внешний долг, по данным Минфина РФ, сократился с исторического максимума в 139,3 млрд долларов в 2000 году до 57,3 млрд долларов к концу 2025 года. Доля нерезидентов в российском госдолге последовательно сокращалась с 2014 года, а после 2018 года эта тенденция стала осознанной стратегией. К 2022 году российская финансовая система была в значительной степени изолирована от внешних шоков — и это результат решений, принятых за много лет до того.

Показательно, что даже при резком росте государственного долга в 2025 году (на 21%, до 35,1 трлн руб.) Россия остаётся страной с самой низкой долговой нагрузкой среди государств G20 — около 18,3% ВВП. Для сравнения: Турция — 23,5%, Саудовская Аравия — 31,7%, Индонезия — 41%, Австралия — 51%. Средний показатель для развитых экономик, по оценке МВФ, составляет 111,8% ВВП, а для мира в целом — 96,8%-. Лидеры по долговой нагрузке — Япония (229,6%), Судан (221,5%), Сингапур (175,6%), США (123,9%), Италия (137,1%).

Такой низкий уровень долга при столь высоких оборонных расходах — комбинация, практически не имеющая аналогов в мире. Она указывает на то, что российское правительство сознательно выбрало модель, в которой приоритетные сектора финансируются не за счёт долгосрочных заимствований (как в США), а за счёт перераспределения текущих доходов через тарифы и бюджетный импульс. Это не может быть случайностью: страна, десятилетиями наращивавшая резервы и сокращавшая внешний долг, одновременно увеличивала долю оборонных расходов в ВВП и поддерживала опережающий рост тарифов монополий. Все три процесса являются элементами единой стратегии.

 Продовольственное эмбарго как сигнал о долгосрочной конфронтации

Среди решений, принятых российским правительством задолго до событий 2022 года, особое место занимает введённое в августе 2014 года эмбарго на поставки продовольствия из стран ЕС, США и ряда других государств. С экономической точки зрения этот шаг интересен не столько масштабом прямых потерь или выгод, сколько тем, что он обнажает логику стратегического планирования. Продовольствие — товар с крайне низкой краткосрочной эластичностью спроса и высокой долгосрочной эластичностью предложения. На практике это означает, что мгновенно отказаться от еды невозможно — любой перебой в поставках немедленно бьёт по ценам и ассортименту. Именно это и произошло в 2014–2015 годах.

Цифры, зафиксировавшие этот шок, хорошо известны. Только за первые три с половиной месяца действия эмбарго — с 7 августа по 25 ноября 2014 года — дополнительные расходы российских потребителей на продовольствие, попавшее под запрет, составили 44,7 млрд рублей, а за год, по той же оценке, могли достичь 147,3 млрд рублей. За два года цены на продовольствие выросли почти на треть, причём, по оценкам самого Минэкономразвития, примерно половину этого роста можно было объяснить именно ограничениями на импорт. По оценкам экономистов РАНХиГС, средний прирост годовой инфляции за счёт введения эмбарго составил 3,1 процентного пункта.

 Одновременно сжался ассортимент: доля импортных продуктов на прилавках сократилась с 36% в 2013 году до 23% к 2016-му, а общий объём зарубежных закупок продовольствия упал почти вдвое. Общий импорт продовольствия в Россию упал с 43,2 млрд долларов в 2013 году до 23,5 млрд в 2016-м.

Но в долгосрочном периоде предложение подстроилось: ресурсы перетекли в отечественное производство, нашлись новые внешние партнёры, и физический дефицит исчез. По оценке Минсельхоза, за три года действия эмбарго рост сельхозпроизводства достиг 11%, а поддержка АПК из федерального бюджета выросла на 27% — со 190 млрд рублей в 2014 году до 242 млрд в 2017-м.

 Однако ценовая премия — плата за разрыв привычных цепочек — осталась навсегда. По данным РАНХиГС и Центра экономических и финансовых исследований и разработок, даже пять лет спустя после введения эмбарго российские потребители тратили «дополнительных» 445 млрд рублей — в среднем по 3 тыс. рублей на каждого жителя страны, причём 84% этой суммы было перераспределено в пользу производителей. В ряде сегментов — рыба, сыры, переработанное мясо — импортозамещение так и не привело к снижению цен.

Российское правительство, вводя продовольственное эмбарго, не могло не понимать описанной выше логики. Более того, оно действовало вопреки очевидным краткосрочным издержкам: отказ от европейского продовольствия гарантированно разгонял инфляцию, снижал качество потребления и создавал напряжение в торговых сетях. Если бы «конфликт с Западом» рассматривался как временное недоразумение, такой шаг был бы иррационален. Но он приобретает строгую внутреннюю логику в том случае, если горизонт планирования измеряется не месяцами, а десятилетиями. Запрет на импорт продовольствия из стран, с которыми вы предполагаете серьезный конфликт в обозримом будущем — это классическая страховка от риска прекращения поставок в момент острого кризиса. Иными словами, правительство дало понять, что ориентировано на длительную конфронтацию и готово платить за это сегодня, чтобы обезопасить себя завтра.

 Примечательно, что эта же логика — принести текущее благосостояние в жертву долгосрочной автономии — прослеживается и в других решениях: от накопления резервов и снижения внешнего долга до опережающего роста тарифов и концентрации ресурсов на приоритетных секторах. Продовольственное эмбарго 2014 года — не изолированный эпизод, а ранний индикатор того, что российские элиты ещё за восемь лет до перекрытия европейского энергетического рынка начали методично выстраивать систему, рассчитанную на перманентное противостояние. То, что эта система сохраняется и даже ужесточается в 2026 году, несмотря на очевидные экономические издержки, лишний раз подтверждает: мы имеем дело не с эксцессом, а с последовательным стратегическим выбором.

 Структура экспорта: закрепление сырьевой модели

Хотя доля нефтегазовых доходов в бюджете формально снизилась с примерно 45% в начале 2000-х до примерно 30% к 2020 году, это снижение не сопровождалось диверсификацией экономики. Напротив, структура экспорта оставалась стабильно сырьевой на протяжении двух десятилетий. Согласно данным Банка Финляндии (BOFIT), базирующимся на статистике Росстата, в 2019 году на нефть и газ приходилось свыше 60% российского экспорта. Аналитики отмечали, что «Россия по-прежнему доминирует в экспорте нефти и газа» и что физические объёмы поставок сырой нефти и нефтепродуктов сохранялись на стабильном уровне год от года.

Эта же тенденция продолжалась и позже. По данным Росстата, в 2021 году доля топливно-энергетических товаров в стоимостном объёме экспорта достигала 54%, а в натуральном выражении — ещё выше. Россия воспроизводила модель сырьевого экспортёра, перераспределяя ренту в пользу приоритетных государственных проектов. «Поворот на Восток» в этом контексте выглядит не как вынужденный манёвр, а как логичное продолжение курса на закрепление роли поставщика сырья и энергоресурсов — но теперь на азиатские рынки. Модернизация Восточного полигона железных дорог, расширение портовых мощностей на Дальнем Востоке, переориентация трубопроводной инфраструктуры — всё это многолетние проекты, которые предполагают именно долгосрочное планирование.

О том, что переориентация российских энергетических потоков в восточном направлении была элементом стратегического курса, основы которого закладывались задолго до 2022 года, а не спонтанной реакцией на закрытие европейского рынка, свидетельствуют не только сухие цифры внешнеторговой статистики, но и прямые заявления представителей российских элит. В программной статье, опубликованной в «Вестнике Института экономики РАН» (№ 1/2026), руководитель «Роснефти» формулирует позицию с предельной ясностью: «Разворот экспортных потоков в восточном направлении задумывался и начал реализовываться достаточно давно, с момента ввода в эксплуатацию в конце 2012 г. магистрального трубопроводного маршрута „Восточная Сибирь — Тихий океан“ (ВСТО). Однако в 2022 г., с введением западных санкций против российской энергетики, переориентация российских энергетических потоков заметно ускорилась».

Эта мысль задает тон всему материалу, представляя текущие изменения не как форс-мажор, а как закономерный этап давно продуманной политики. Статья в этом контексте выступает не просто личным мнением, а своего рода манифестом, объясняющим картину мира, которой руководствуются в принятии решений. Автор опирается на внушительную статистику: мировое потребление жидких углеводородов за 1960–2024 годы выросло в 4,9 раза, причем драйверами роста стали развивающиеся страны, прежде всего Китай и Индия. В этой объективной реальности, где спрос смещается в Азию, а подушевое потребление в развивающихся странах остаётся многократно ниже, чем в развитых, и кроется, по мнению руководства нефтяной компании, естественная основа для долгосрочной переориентации глобальных энергетических потоков, в которой Россия с её 11,3% мирового экспорта нефти способна занять центральное место.

Примечательно, что даже фиксируемые в статье экономические издержки этого курса — падение нефтегазовых доходов бюджета на 23% в 2025 году при росте физических объёмов экспорта — не колеблют уверенности в его правильности. Снижение доходов объясняется «общемировой ценовой волатильностью» и «укреплением курса рубля», а сама стратегия подаётся как исторически оправданная и успешно выдержавшая проверку санкциями. Такой способ аргументации — признание сложностей при одновременном отказе от пересмотра генеральной линии — является характерным признаком долгосрочного выбора элит, а не тактического лавирования.

Институциональная преемственность: от Стратегии-2021 к прогнозу-2026

Наконец, принципиально важно зафиксировать, что доктринальные основы наблюдаемой политики были закреплены задолго до 2022 года. Указ Президента РФ № 400 от 2 июля 2021 года «О Стратегии национальной безопасности Российской Федерации» сформулировал цели, которые сегодня реализуются в экономической политике буквально: «Целями обеспечения экономической безопасности Российской Федерации являются укрепление экономического суверенитета страны, повышение конкурентоспособности российской экономики и её устойчивости к воздействию внешних и внутренних угроз».

В документе также подчёркивалось, что «переход от экспорта первичных сырьевых ресурсов и сельскохозяйственной продукции к их глубокой переработке, развитие существующих и создание новых высокотехнологичных производств и рынков наряду с технологическим обновлением базовых секторов экономики <…> приведут к изменению структуры российской экономики, повышению её конкурентоспособности и устойчивости». А «для успешного проведения структурной трансформации российской экономики необходимо принять меры, направленные на устранение дисбалансов в экономике и территориальном развитии Российской Федерации, преодоление инфраструктурных ограничений, формирование самостоятельной финансово-банковской системы».

Таким образом, термин «структурная трансформация», ставший ключевым в риторике правительства после 2022 года, был введён в официальный оборот как минимум за год до этого — и заложен в документ стратегического планирования высшего уровня. Последующие события не изменили этот вектор — они лишь сняли институциональные ограничения, которые ранее сдерживали скорость его реализации.

Как экономический прогноз стал каталогом угроз

Существует документ, который многое объясняет в нынешнем устройстве российской экономики, хотя написан он был почти двадцать лет назад, в середине «тучных нулевых». В 2006 году в журнале «Проблемы прогнозирования» вышла работа экономиста Андрея Белоусова «Сценарии экономического развития России на пятнадцатилетнюю перспективу». Она представляла собой не столько предсказание, сколько стратегическую матрицу — четыре возможных пути развития страны до 2020 года, вытекающих из двух фундаментальных выборов: интегрироваться ли в мировую экономику для капитализации сравнительных преимуществ и модернизировать ли массовую обрабатывающую промышленность.

Первый сценарий — «сверхиндустриальная модернизация» — предполагал двойное «да»: активную интеграцию на правах технологического и транзитного хаба и глубокую внутреннюю модернизацию. Он обещал рост ВВП на 6–7% в год и превращение России в одного из глобальных центров развития. Второй — «бросок в глобализацию» — означал открытие рынков без модернизации, что вело к деиндустриализации и закреплению сырьевой роли. Третий — «экономический изоляционизм» — ставку на внутренний спрос и «импортозамещение» при сдерживании открытости, что давало краткосрочную стабильность ценой технологического отставания. Четвёртый — «энергетический аутизм» — наихудший вариант: консервация сырьевой модели, отказ от модернизации, нарастание структурных диспропорций и маргинализация в мировой экономике.

Автор прямо указывал на оптимальный путь: «Динамичное, опережающее развитие… предполагает реализацию двух условий по сценарию „сверхиндустриальной модернизации“». Однако спустя два десятилетия очевидно, что страна пошла принципиально иным курсом. Нет, работа Белоусова не была проигнорирована — хозяева страны её внимательно изучили и сделали из неё неожиданные выводы.

Почему элита отвергла модернизацию? Ключ к разгадке — в социогенезе правящего класса, сформированного в ходе приватизации 1990-х. Его богатство было получено через административный захват и перераспределение существовавшей госсобственности. Это породило рентоориентированную рациональность: главный источник обогащения — контроль над потоками ренты, а не, прости господи, «инновации». При этом собственность, воспринятая обществом как нелегитимная («прихватизация»), требовала не экономического оправдания, а силового прикрытия. Дальше сложиличь менталитет «осаждённой крепости» (а не то «придут, и отберут») и стратегия максимизации сиюминутной прибыли при минимизации долгосрочных рисков.

Через эту ментальную призму «сверхиндустриальная модернизация» выглядела как каталог экзистенциальных угроз. Интеграция в глобальные цепочки означала подчинение международным нормам, прозрачности, верховенству права — всему, что могло обнажить происхождение активов. Жёсткая внутренняя конкуренция угрожала промышленным активам, выжившим не благодаря эффективности, а благодаря протекции. Но самой страшной, экзистенциальной, угрозой было гипотетическое формирование независимого среднего класса — он потребовал бы не только «доступных потребительских товаров, с этим было проще, но и „справедливых правил игры“ и — в теории — мог стать социальной базой для политики потенциального пересмотра итогов приватизации. Создавать такого „могильщика“ своей власти было немыслимо.

Поэтому был выбран (и реализован) гибрид: «управляемая архаизация». Вместо того чтобы выбрать один из сценариев, описанных Белоусовым, элита сконструировала из их элементов гибридную систему, нейтрализующую риски. От «энергетического аутизма» взяли сырьевую ренту как финансовую основу. От «изоляционизма» — государство как главный экономический субъект, замещающий конкуренцию гигантским госзаказом. От «броска в глобализацию» — фокус на экспорте сырья, но без открытия внутренних рынков.

Бюджетная статистика 2011–2025 годов подтверждает этот диагноз с точностью бухгалтерского отчёта. Зависимость от нефтегазовых доходов не преодолена, а институционализирована: даже в кризисные годы их доля редко опускалась ниже 35% всех поступлений. Рост ненефтегазовых доходов обеспечен прежде всего НДС — налогом на потребление, основная нагрузка которого ложится на рядовых граждан, а не на прибыль высокотехнологичного сектора. Взлёт ввозных пошлин с 2018–2019 годов — маркер протекционизма и «экономического изоляционизма». Государство увеличивает доходы не через стимулирование нового производства и экспорта, а через фискальное сжатие внутреннего рынка и возведение барьеров. Это бюджет «крепостной экономики».

Структура расходов бюджета обнажает истинные приоритеты власти. Доля расходов на социальную политику выросла с 29% в 2011–2013 годах до 35–37% в 2023–2025 годах — это материальная основа «социального контракта»: гарантии базовой стабильности и потребления для широких слоёв в обмен на лояльность. Совокупная доля обороны и безопасности стабильно составляет 23–27%. При этом расходы на образование и здравоохранение суммарно держатся на уровне 10–12%. Ненефтегазовый дефицит, устойчиво превышающий 10% общих доходов в 2022–2025 годах, финансируется внутренними заимствованиями — долги становятся платой за отсрочку неизбежного выбора.

Интересно, что кризисы лишь «закаляют» выбранную модель. Реакция на шоки 2014–2015, 2020 и 2022 годов едина: падение нефтегазовых доходов компенсируется сокращением инвестиционных статей, тогда как социальные и силовые расходы сохраняются или растут любой ценой, а дефицит покрывается долгами. Это классическая логика «осаждённой крепости», где все ресурсы без остатка бросаются на сохранение системы, а не на её преобразование.

Таким образом, вместо того чтобы использовать работу Белоусова как дорожную карту к модернизации, элита превратила её в каталог угроз, которые необходимо нейтрализовать. Система, выстроенная в итоге, действительно «подавляет» описанные им риски — социальные потрясения, потерю контроля — путём консервации самой болезни. А то, что спустя два десятилетия автор тех прогнозов возглавил ключевое силовое ведомство, — не просто ирония судьбы, а логичное завершение цикла: главный стратег-экономист поставлен управлять тем самым «структурным ядром», которое в реализованной модели стало безальтернативным потребителем госзаказа и гарантом устойчивости замкнутой системы.

 Почему «структурная трансформация экономики» — это не эксцесс?

Эксцесс по определению есть крайнее проявление чего-либо, выходящее за рамки нормы и обычно требующее коррекции после нормализации обстановки. Однако в данном случае мы видим, что:

  • Оборонные расходы стабильно росли с 2011 года, а их доля в ВВП утроилась с 3,4% до 7,05% не в результате одномоментного решения, а в результате последовательного многолетнего тренда.

  • Тарифы монополий систематически обгоняли инфляцию на протяжении как минимум пятнадцати лет подряд, а попытка перейти к модели «инфляция минус» была отброшена после 2022 года в пользу ещё более агрессивной индексации.

  • Сокращение внешнего долга и наращивание резервов происходило методично, на протяжении почти двух десятилетий, с явной целью создания финансового суверенитета.

  • Стратегия национальной безопасности 2021 года закрепила цели «структурной трансформации» и «укрепления экономического суверенитета» как долгосрочные приоритеты.

  • Международные сопоставления показывают, что Россия занимает уникальную позицию среди крупных экономик — с минимальным долгом и максимальной долей приоритетных расходов в ВВП, — что не может быть результатом стечения обстоятельств.

Такая последовательность в проведении курса, сохраняющаяся даже при ухудшении макроэкономических показателей и официальном признании вероятности рецессии, характерна именно для долгосрочного стратегического выбора, а не для тактического лавирования. Если бы речь шла о временных мерах, мы бы видели сигналы готовности к их корректировке по мере стабилизации обстановки. Но сигналы, которые мы видим, — это, наоборот, углубление намеченного курса.

У любого долгосрочного выбора есть своя цена. В данном случае она выражается в цифрах: рост ВВП, близкий к стагнации (0,4% в базовом сценарии и падение на 0,5% в консервативном); инвестиции, сокращающиеся второй год подряд; потребительский спрос, растущий темпами, не превышающими 1,2%; реальные доходы населения, рост которых фактически остановился; и рекордный объём просроченной дебиторской задолженности. Но эти цифры — не результат ошибки или просчёта. Это, по всей видимости, запланированная плата за проведение той самой «структурной трансформации», о которой правительство говорит с 2022 года и которая была зафиксирована в Стратегии национальной безопасности ещё в 2021-м.

Маятник экономики вряд ли быстро качнётся обратно, потому что его нынешнее положение — не крайнее отклонение, а новое равновесие, к которому страна двигалась на протяжении жизни целого поколения.