Есть популярное представление, что человек постоянно ко всему приспосабливается. Но помимо этого человек и сам постоянно приспосабливает под себя сначала психику, потом (совместно с другими) социальные нормы, а потом и природу мира, в котором живет. Потенциал человека как субъекта изменений, особенно социальных, предельно велик. Это хорошо видно, если (собственно снова) включать институциональную рамку. Складывается практика, потом стабилизируется, потом теоретизируется и после превращается в кросс-поколенческую норму.
Хороший пример здесь — гендерные взаимоотношения. Вскоре после войны стали широко распространенными три разрозненных социальных явления.
Прежде всего, с фронта пришло не так много мужчин. Значимая часть вернувшихся была покалечена — физически или духовно. Женщинам нужно было их беречь и брать на себя много новой работы.
В то же время, годы поздней гуталинщины, советский двор становится крепко криминальным местом. Об этом собственно «Баллада о детстве» Высоцкого: просто будучи подростком, живущим в таком дворе, стать участником делюги было, возможно, легче, чем жителю советского двора года 89-го. Поэтому женщинам нужно было любой ценой уберечь своих сыновей от криминальной дороги.
Вместе с этим год от года красная полития все более толерантно смотрела на возможность организации кэшфлоу посредством сбыта акцизного товара — и постепенно культура пития становилась все более и более нормативной. «Ирония судьбы», в которой нормальные мужики допиваются до того, что садятся в самолет не того человека, а ответственный руководитель ужирается до степени «моется в пальто», — это уже апофеоз скрытой пропаганды алкоголя как маркера мужской идентичности.
Постепенно это породило устойчивое «как есть», в котором женщина несла на себе огромный объем обязанностей, а мужчина — и подрастающий, и зрелый — был как бы изначально лишен части субъектности и при этом привыкал пить, что ограничивало его волевой и умственный потенциал.
Чуть позже проходит теоретизация — складывание дискурсов, обосновывающих такое положение дел. И социально, и научно, и биологически женщина выступала тянущей на себе всё спасительницей, а мужчина — заведомо инвалидным субъектом, как в известной статье «Берегите мужчин!».
И вот, уже в рамках сложившегося и постоянно усложняющегося дискурса сложилась кросс-поколенческая социальная норма. Девочек приучают к самостоятельности и к тому, что мальчики — «ну такие»; мальчики приучаются к превосходящей роли женщины и к алкоголю, который делает их «ну, такими» уже надолго, часто необратимо.
Это свойственно, конечно, не всем; работа социальных норм — штука диффузная. Но весьма и весьма многим. В итоге мы фиксируем, например, практику, которую проговаривает уважаемая Анна Кулешова: женщина отправляет мужа на СВО (ОТПРАВЛЯЕТ МУЖА), потому что статус вдовы лучше статуса разведёнки; и какой-либо этической проблемы, либо проблемы социальных взаимоотношений у нее в голове просто нет: потому что социальная норма несубъектности и «ну, таковости» мужа в ее среде обитания просто даже не обсуждается — настолько плотно укоренена. Изначальное простое совпадение во времени нескольких явлений породило социальный мир с долгими нормами.
Поэтому важен характер освоения нами истории. Какие образцы из нее мы берем; какие психологические и духовные характеристики оттуда вытаскиваем.
Например, есть популярный сюжет про то, что Сталин угрожал руководителям расстрелом и благодаря этому работа спорилась. Технически это было так, угрозы работали; но можно ли сказать, что они работали через страх? Индустриальные руководители тех лет — это люди, которые первый инфаркт получали в 29+ лет. Можно ли запугать таких людей? Может, и можно, но не страхом смерти; а следовательно, и психологический механизм тут не про страх как таковой, не про трусость — а про что-то более тонкое. И это «тонкое» мы можем на самом деле увидеть, например, в воспоминаниях наркомов. Это и уважение к своим преподавателям; и боление за успех своего дела, и за успех армии; и, как бы странно сегодня это ни звучало, — честь коммуниста; на худой конец — опасение, что вслед за собственным расстрелом репрессии коснутся семьи, — но это тоже история не про страх, а про ответственность, которая выше страха.
Но вот мы видим человека, который пересмотрел Гоблина, перечитал всякой идеологизированной муры и начал думать, что главное, чем двигал Гуталин, — страх; что это была ключевая мотивация руководителей, совершивших, при всех сложных вводных, ряд непревзойденных подвигов в создании и организации работы промышленности. Такой человек прежде всего легитимирует страх как источник энергии для принятия решений. Он позволяет страху диктовать свои решения; включать его в практику работы с подчиненными или в целом с коллегами. Постепенно он привыкает включать страхи в отношения с близкими. По итогу такой человек отравляет свою жизнь и уродует социальные практики, в которые включен напрямую, — хотя буквально из того же исторического сюжета можно было вытащить, например, принцип «развитое чувство ответственности выше страха смерти».
И эта история, конечно, не только про индустриальных руководителей сталинских времен. Она и про Ванек-ротных; и про простых рабочих; и про коллаборантов, и про новомучеников.
Выбирая близкое по духу прошлое, мы выбираем планку, которой тянемся соответствовать. Соответствуя планкам, мы творим и изменяем себя; и через изменение своего поведения меняем в долгую пространство социальной нормы вокруг себя.